— Они были хорошими ребятами, — прошептал Егор Семенович. — Мой внук и его отец — мой младший сын Володя… Да, да, они были хорошими ребятами! — повторил он и полуприкрыл глаза. — Володя умер через пять лет после окончания войны, а внук…
Старик замолк, остановившись, даже руки с тростью перестали дрожать; в такой позе он просидел долго, может быть, минуту, затем снял правую руку с трости, порывшись во внутреннем кармане чесучового пиджака, протянул Прохорову треугольник солдатского письма.
— Нате! — тихо сказал старик. — Пожалуйста, не читайте при мне… Все эти дни я ношу письмо Володи в кармане, перечитываю его ежедневно, думаю… — Он снова остановился, махнул рукой. — Неважно, о чем я думаю… Мне просто нельзя не думать.
Прохоров неловко втолкнул бумажный треугольник в карман и снова стал глядеть на старика и слушать, как надрывается в ветвях рябины скворец. Егор Семенович сидел молча, обе руки опять лежали на трости, старик снова так наклонялся, словно готовился уронить голову на руки. «Как помочь ему?» — подумал Прохоров, хотя знал, что ничем нельзя помочь человеку, которого судил самый высший суд на этой теплой и круглой земле — суд собственной совести, который не признает ни малых вин, ни больших, ни средних.
— Неужели человек создан для того, чтобы совершать ошибки?! — прошептал Егор Семенович. — Неужели это так?
9
Капитан Прохоров шагал быстро, испытывая желание немедленно выпить до дна горе семьи Столетовых, в которой погиб самый молодой, спешил к восточной окраине Сосновки, где в соснах маячили радиоантенны, проглядывало через листву что-то белое — это была метеорологическая станция. Там почти два месяца безвылазно сидел отчим Женьки Столетова метеоролог Василий Юрьевич Покровский, там хранилась тайна Женькиного сыновнего отношения к чужому человеку, скрывался последний из семьи, с кем Прохоров еще не разговаривал.
Начинался третий час дня, давно пора было обедать, но при мысли о столовой, клеенчатых скатертях и вечной осетрине у Прохорова начиналась изжога, сам процесс еды казался отвратительным. Солнце старалось вовсю; наверное, действительно перемещались огромные пласты воздушных течений, что-то происходило с климатом, если такая необычная жара стояла в Нарымском крае. Термометр в двенадцать часов показывал тридцать четыре выше нуля, это было для Сосновки необычным.
Минут через пятнадцать Прохоров углубился в лес, прошагав метров сто кедрачом, остановился перед большой поляной, занятой антеннами, вышками со щелястыми ящиками, будочками, похожими на волейбольные судейские трибуны, шестами, громадными термометрами и другой метеорологической механикой, покрашенной в белое. Темным на поляне был только кукольный домик; он желтел масляной краской стен, был расписным, как елочная игрушка, казался соблазнительным, как цветной праздничный торт, а трехрогая антенна представлялась вилкой, воткнутой в него.
Таким же белым, цветным, веселым казался Василий Юрьевич Покровский, расхаживающий между шестами, антеннами и вышками. На нем были широкий белый халат, серые брюки, коричневые ботинки, цветная рубашка без галстука, а на голове плотно сидел противознойный пробковый шлем. Прохоров еще только подходил к метеорологу, но уже знал, что Василий Юрьевич говорит басом, обладает деревенским здоровьем, несокрушимой нервной системой и, конечно, переизбытком оптимизма. Таким Покровский выглядел в рассказах о нем, таким он и был в действительности; и эта крупная голова, казавшаяся совсем гигантской от пробкового шлема, и румянец на щеках, умудряющийся пробиваться сквозь загар, и квадратный подбородок, и крупный нос, и богатырский рост — все говорило о том, что Василий Юрьевич Покровский человек спокойный, добродушный, не очень разговорчивый, но и не молчаливый, одним словом, человек нормальный, без того, что капитан Прохоров мысленно называл «выбросом».
— Здравствуйте, Александр Матвеевич! — пророкотал метеоролог действительно басом и крепко стиснул руку капитана. — Я давно ждал вас. Лучше будет в доме, не так ли?
И говорил он тоже нормально, хотя строй речи был энергичным. Покровский, видимо, любил ясную определенность и определенную ясность, как, впрочем, и полагалось такому крупному человеку, как он. Вежливо сопровождая Прохорова, он молча провел его на цветную веранду кукольного дома, усадил на плетеный стул, и Прохоров сразу увидел следы странного хобби Василия Юрьевича, увлекающегося плетением корзин из ивовых прутьев. На веранде дома, возле завалинки, на земле лежали разнообразные изделия из прутьев, такие же цветные, яркие, веселые, как дом, поляна, метеоролог.
— Квас, чай, воду? — энергично спросил Покровский, не замечая интереса Прохорова к корзинам. — Квас делаю сам. Настаиваю на смородиновых листьях или на горчице. Горчичный квас! Забавно! А?
Когда Прохоров выбрал горчичный квас, метеоролог быстро скрылся в доме, загремев чем-то звонким, вернулся ровно через минуту с расписным кувшином в руках. Прохоров отпил глоток холодного до ломоты в зубах квасу и чуть не улыбнулся тому, что квас был таким же ярким, расписным, веселым, как все окружение Покровского; напиток отдавал крепостью горчицы, духмяностью смородины, солнечностью укропа и домашностью пережаренного хлеба. Допив кружку до конца, не оставив ничего на донышке, но отказавшись от добавки, Прохоров еще раз огляделся по сторонам и негромко спросил:
— Вы совсем не бываете дома, Василий Юрьевич? Мне говорили, что вы сутками сидите на метеостанции.
Нетактичная жестоковатость вопроса капитана Прохорова объяснялась тем, что слишком уж резким был переход из темной комнаты Егора Семеновича к расписному раю метеорологической станции, что слишком здоров и энергичен был Василий Юрьевич Покровский, румянец на щеках которого вблизи казался трехслойным: первый слой — румянец нормального человека, второй слой — румянец человека крепкого здоровья, третий слой — румянец самоуверенного и жестковатого оптимиста. Поэтому Прохоров отвечал жестокостью на предполагаемую жестокость крупного мужчины.
— Вы абсолютно правы, Александр Матвеевич! — спокойно ответил Покровский. — Я все это время сижу на станции. Я только дважды был дома. Мне там нечего делать. Забавно! А?
Этот человек, оказывается, вставлял словечко «забавно» в свою речь точно так, как вставляла кстати и некстати слово «серьезно» Людмила Гасилова, но лишнее слово у Покровского звучало совсем не так, как «серьезно» Гасиловой, хотя Прохоров пока не мог понять, отчего метеорологу надо было пользоваться так часто словом «забавно» и вопросительным «а»; однако за этим что-то лежало значительное, и Прохоров откинулся на плетеный стул, сделанный Василием Юрьевичем прочно, красиво, удобно для тела.
— Второй вопрос такой, — мило улыбнувшись, проговорил Прохоров, — когда вам стало известно о том, что Людмила Гасилова выходит замуж за технорука Петухова?
Капитан Прохоров так много своего вложил в этот важный сейчас вопрос, был так вкрадчив и осторожен, как на самом трудном допросе; он сейчас глядел на Покровского точно такими холодными глазами, какими глядел на Аркадия Заварзина, когда задавал бывшему уголовнику самый решительный и трудный вопрос.
— Клевета! — после секундного молчания резко ответил Покровский. — Не верьте деревне! Она иногда бывает жестокой. — Он улыбнулся. — Редко привозят кино… Забавно! А?
После этого капитан Прохоров окончательно убедился в том, что по-настоящему удобно было сидеть в разноцветном плетеном кресле производства Василия Юрьевича. На веранде было нежарко, отсюда солнечная поляна казалась совсем яркой, веселой, вышки на ней казались пришельцами, навес веранды закрывал солнце, и было покойно, тихо, славно; капитан Прохоров пошевелился в кресле, пожалев, что отказался от второй кружки горчичного кваса, замороженным голосом сказал:
— Понятно, Василий Юрьевич! Спасибо за откровенность… А ловко вы разделали деревню-то…
Вот и третий человек из дома Столетовых отказывался верить правдивым слухам о том, что Людмила Гасилова собирается стать женой технорука Петухова; час назад об этом со слезами говорил несчастный дед Женьки Столетова, два с лишним часа назад об этом же капитан Прохоров слышал от матери погибшего, не верящей до сих пор в смерть единственного сына… Капитан Прохоров энергично задвигался в кресле, поглядывая на кувшин с квасом, с надеждой спросил у Покровского: